Мое поколение вряд ли когда-нибудь поймет Войну. К сожалению – потому что она уходит от нас, прорываясь в повседневную сутолоку лишь дважды в год – 22 июня и 9 мая. К счастью – потому что я помню интонацию, с которой мои деды произносили тост «за мирное небо».
Мы знаем о Великой Отечественной по школьным учебникам и кинолентам, телепередачам и громким речам. Очень часто в любых разговорах о том времени пламенный пафос плохо скрывает безразличие. Нас приучили видеть подвиги в окружении лавровых листьев, с обязательным триумфом и героическим финалом. А ведь вся история Победы – это летопись совсем другого героизма: подспудного, ежедневного, где главный титан духа далеко не обязательно напоминал былинного богатыря. Это героизм согбенный, сутулый и уставший. Наверное, потому, что он – настоящий.
Мой дед по маме – Юрий Семенович – рассказывал, как в 1944 году его, вместе с парой десятков бойцов готовили в разведывательно-диверсионной школе под Москвой к заброске в тогда еще оккупированный Крым. Стрельба, работа с финкой, рукопашный бой, минно-взрывное дело – их задачей было навести «шорох» в немецких тылах перед освобождением полуострова. Задача для смертников. Прорыв обороны немцев на Перекопе дал старт освобождению Крыма, и… спас моего деда от заведомо обреченного десанта. В итоге в составе пехотных частей он прошел всю Украину и закончил войну в Австрии.
Для Крыма, где я родился и вырос, война вообще началась раньше, чем для всех остальных регионов Союза. Первые бомбардировщики появились над Севастополем не в 4 часа утра, а на 40 минут раньше – в 3.20. Немецкие самолеты сбрасывали на главную базу Черноморского флота даже не столько бомбы, сколько магнитные мины. Их задачей было заблокировать советские корабли в главной бухте, чтобы обезопасить немецкие нефтяные промыслы в Румынии. И первый немецкий самолет тоже был сбит именно в Севастополе – потому что главком ВМФ Кузнецов вопреки приказам Москвы привел флоты в боеготовность за несколько часов до нападения.
Севастополь – это тот самый город, в котором война раскрывается во всей ее неприглядной повседневности. Те, кто пережил его оборону, до конца жизни не пили шампанское. В отличие от голодающего осажденного Ленинграда, основной проблемой защитников Севастополя была жажда: свою роль сыграло засушливое лето 42-го и «висящие» в воздухе от артобстрелов тысячи тонн песка и земли. С завода «Шампанстрой» из-за нехватки воды во время осады виноматериал выдавали не только личному составу, но и гражданскому населению. На винном сусле готовили еду, заливали в радиаторы автомобилей и танков, поили им детей…
Опять же – знаменитый севастопольский швейный комбинат №2, производивший обмундирование для армии. Ему не хватало мощностей – и женщины отнесли на предприятие личные швейные машинки. А ведь в довоенное время старенький «Зингер» - это такой же кормилец для семьи, как корова в деревне. Мало того, что все женщины сами обшивали свои семьи, так ведь швейная машинка давала возможность шить вещи и на продажу. А они отдали, «потому что фронту нужнее».
Мой дед по отцу – Павел Федорович – вспоминал о том, как шли в атаку. Бежали без лозунгов, пытаясь сберечь дыхание. Только пули раз за разом заставляли спотыкаться товарищей по роте. В клекоте MG тонули хрипы тех, кому не суждено было добежать. Раз – ткнулся головой в землю разведчик Миша, который считался заговоренным счастливчиком. Два – тяжело падает на землю пулеметчик Степан, который мечтал выспаться последние полгода. И ты бежишь, считая метры до вражеской траншеи, а монетка твоей жизни, подброшенная в воздух, крутится – и один Бог знает, какой стороной она приземлится. Павлу Федоровичу (а тогда просто – Пашке) повезло – в отличие от моего прадеда по маме.
Никто точно не знает и вряд ли уже узнает – где и когда остались лежать в земле миллионы «пропавших без вести». Мне рассказывали, что немецкий жетон смертника был сделан из алюминия, реже – из цинка. Просверленные в нем дырки давали возможность разломать его на две части – одна часть вкладывалась в карман (иногда – в рот) покойнику, другая отсылалась в Германию. А жетон смертника в Красной армии представлял из себя пенал с бумажным вкладышем. Заполняли этот вкладыш часто карандашом, причем нередко этот карандаш прятался в тот же пенальчик (военная рачительность). Если внутрь попадала влага, то дерево разрывало пенал, попутно истлевал и бумажный листок.
Мы привыкли судить о войне по фильмам. Сейчас уже почти не показывают ленты времен начала Великой Отечественной – те, где немцы выставлены дураками. Наверное, это и правильно – ведь подобная трактовка обесценивает подвиг солдат, сражавшихся с одной из лучших армий земного шара. И не было у нас ни алюминиевых фляг, обшитых деревом для термоизоляции, ни постельного белья в долговременной обороне, ни кожаных разгрузок с полным индивидуальным комплектом снаряжения. Зато были те же стеклянные фляги, которые легко бились, а при попадании пули подобно картечи секли ноги бойцов.
Я живу аккурат посередине между двумя городами, которые стали легендой. Керчь с его Аджимушкайскими каменоломнями, куда спустились, чтобы не сдаваться в плен, части советских войск - и где они и погибли от ядовитых газов и голода. И Севастополь, где мыс Херсонес напоминает слоеный пирог. Поисковики сперва натыкаются на 1944-й год: слой вооружения, немецкие останки, потом слой земли, а чуть ниже –1942-й год и скелеты наших солдат. Только в плен после падения города здесь попало 80 тысяч наших бойцов.
Война в энциклопедиях звучит сухо – как телеграфные сводки на столе командования. В цифрах не угадываются судьбы, в названиях частей – имена. Кто помнит, как шесть часов кряду уходил от бомбежек лидер эскадренных миноносцев «Ташкент» увозя раненных из Севастополя, и погибший через несколько дней от попадания шальной бомбы в Новороссийском порту? Кто может понять, как свистит в воздухе минометный снаряд? Кто объяснит, что чувствовали те, кто, имея бронь, уходил на фронт – как не вернувшийся домой дедушка моей мамы – шахтер по профессии?
Я даже не представляю, что чувствовал мой дед Павел, который дважды горел в танке. Если первое падание выводило из строя башню, у экипажа были считанные секунды, чтобы покинуть машину. Обычно в этот момент тридцатьчетверку (а точнее ее экипаж) немцы добивали вторым снарядом. И вот первый удар, танк подбит. Раз… два… три… четыре… Дед ставит машину на первую передачу и открывает донный люк. Пять… шесть… семь… восемь… Один за другим исчезают в проеме водитель и радист… Девять… десять… Наконец мой дед ныряет в раскрытый люк – искалеченный танк медленно уползает дальше. Второго залпа так и не последовало. Это был 1944-й год, шли бои за Вену. Не знаю, быть может, у немецких артиллеристов просто закончились снаряды. Но мой дед на всю жизнь запомнил, что в любой войне – где-то там, за амбразурой вражеского орудия есть солдат, который может не нажать на гашетку.
А потом была победа и мир. Те, кто дошел до Берлина вспоминали, как все утро 9 мая было опасно ходить по улицам – с неба продолжали сыпаться пули и осколки: итоги того самого импровизированного салюта, который устроили наши солдаты, узнавшие о капитуляции Германии.
Дед моего товарища рассказывал, как после демобилизации, пытаясь добраться до родного Тамбова, он боялся заходить в села. Повсюду – одни лишь вдовы. Женщины, понимая, что их семейная жизнь, по большому счету, кончилась, мечтали только об одном – о детях. Даже не в браке – в беременности они видели единственную возможность обрести смысл дальнейшей жизни. «Нарасхват» были все – от несовершеннолетних до стариков. Об этом редко пишут, подобное не часто снимают в кино, но все это – лишь еще одно лицо человеческой трагедии нашей Великой Отечественной…
Оба моих деда остались в армии. Павел Федорович стал генерал-майором, командовал дивизией морской пехоты на Дальнем Востоке. Юрий Семенович – дослужился до полковника в рядах РВСН. Но всякий раз, когда я мальчишкой пытался расспросить их о войне, ответное молчание было красноречивей и страшней любых рассказов.
Трудно рассказать о войне тому, кто неспособен ее понять. Мне неизвестно, каково это – ежедневно играть со смертью в орлянку. Каково научиться убивать раньше, чем целоваться. Я лишь догадываюсь, почему под огнем не бывает атеистов. И все же я пытаюсь понять своих дедов. Ведь они оба 17-летними мальчишками ушли на фронт, потому что знали, что так нужно. И 70 лет назад для них началось то, что до моего поколения дошло в виде памятников и названий улиц, кинолент и орденских планок на стареньких пиджаках. И если я не сведу все это к сухой и равнодушной статистике, то и флаги моих дедов никогда не превратятся для нашей семьи в простые куски ткани. Ведь история человека – это не две даты на надгробном памятнике. Это то, что между ними.
|